— Запомни, щегол, — говорил он, жуя окурок. — Взял в руки нож — мочи! А будешь рисоваться, самого на перо посадят. У нас базар короткий!
— Хватит пугать-то! — оборвала собутыльника мать. — Отсидел пятнадцать суток, а гонору…
Третий врал про войну в Афганистане: в одиночку он перебил взвод моджахедов. Мальчишка слушал пьяный бред и засыпал прямо за столом. И так день за днем. Утром мать совала ему кусок хлеба, пододвигала тарелку с остатками пиршества.
— Жри давай, а то ноги протянешь! На какие шиши тебя хоронить?
Наскоро перекусив, он убегал из дома; гулял по городу среди незнакомых людей и под вечер возвращался к старому тополю. Дождавшись, когда ночь усыпит все звуки и погасит окна, он плелся домой. Зимой было сложнее. Школу Семеныч прогуливал. «На кой черт мне эти науки? — рассуждал он. — Выучусь на токаря или сварщика и никакая география с геометрией будут не нужны!» Сколько так продолжалось, он и вспомнить не мог. Кажется — вечность!
Однажды в их дом пришли три грузные тетки во главе с классным руководителем. Осмотрели квартиру, поцапались с матерью, что-то записали в разлинованные листы. Уходя, потрепали Семеныча по немытой голове.
— Скоро выберешься из этого ада! — торжественно доложили благодетели, даже не интересуясь его мнением.
Мать, дымя сигаретой, проводила незваных гостей. Не глядя на сына, отворила пожелтевшую дверцу холодильника и достала ополовиненную чекушку. Хлебнула из горлышка, сморщилась.
— Скоро поймешь, как с матерью было хорошо! — сказала она, прошла в комнату и упала на продавленный диван. Тот подтвердил ее слова протяжным стоном.
Детдом встретил Семеныча хмуро. Новые соседи быстро поделили барахло, прихваченное им из дома.
— Здесь спать будешь! А теперь рассказывай… — указали новые знакомые на кровать и сели на корточки, собираясь понять, что за птица залетела в их скворечник.
Семеныч оказался малоразговорчивым, но очень смышленым. Он сразу понял: будет «прописка». О таких вещах рассказывали мамашины воздыхатели, побывавшие по малолетству в интернатах и местах не столь отдаленных.
Он только задремал, как с него сдернули одеяло.
— Базар есть! — сказал длинный, похожий на гвоздь, шкет. За его спиной толкались три или четыре агрессивно настроенных подростка. — Постой на стреме, — приказал «гвоздь» одному из детдомовской банды. Тот кивнул и примерз у дверей, ведущих из спального корпуса в коридор.
Семеныч не стал ждать, когда его ударят. Подскочив с кровати, он с такой силой пнул длинного, что тот охнул и повалился на пол. Его кореша, стоявшие сзади, оторопели от неожиданности. Семеныч воспользовался замешательством и треснул ближнего в челюсть. На соседних койках зашевелились одеяла, послышался робкий шепот.
— В следующий раз — зарежу! — стараясь унять дрожь в голосе, прошипел Семеныч.
Для профилактики он пнул еще раз скрюченного на полу вождя аборигенов и залез под одеяло. В ту ночь спать не пришлось. До подъема он прислушивался, опасаясь внезапного нападения. Утром «гвоздь» подошел сам, протянул руку.
— А ты нормальный пацан! Давай скорешимся!
Семеныч от дружбы не отказывался, но и «шакалить» не собирался. Он жил сам по себе, все пять долгих лет. В детдоме его уважали и сторонились. Двумя словами он отшивал набивавшихся в друзья малолеток. Волк-одиночка, не иначе. Из детдома Семеныч загремел в армию, и только отслужив, вернулся в город. Его никто не ждал. Зато он ждал встречи с матерью! С охапкой полевых ромашек, в дембельской форме с аксельбантами он постучал в дверь, за которой прошло его короткое детство. Та открылась не сразу. На пороге Семеныча встретила обрюзгшая, неопрятная женщина.
— Чего надо? — спросила она знакомым голосом.
«Надо же, — изумился Семеныч, — почти в животное превратилась, а голос не изменился!»
— Мама, это я!
— А… — прогудела «мама», развернулась и пошла вглубь квартиры. — Заходи, коли пришел! У тебя деньги есть?
Жить с «непросыхающей» родительницей Семеныч не счел нужным, да та и не предлагала. Встал на воинский учет, устроился на работу. После собеседования в отделе кадров ему выделили койко-место в общаге. И началась трудовая жизнь! Привыкший ко всему, Семеныч пахал за троих, от побочной работы не отказывался и с каждой получки приносил матери треть зарплаты. Та принимала это как должное, даже не благодарила. Да и за что было благодарить по ее разумению — она ему жизнь подарила, а за нее никакими деньгами не откупишься!
Мать пила до последнего, пока ее брюхо не раздуло от цирроза. С трудом передвигаясь по комнате, она совсем не могла ухаживать за собой. Квартира, и без того похожая на помойку, приобретала ужасающий вид и провоняла нечистотами.
— Устала я что-то, — жаловалась мать, когда Семеныч приносил деньги. — Вроде ничего не делаю, а сил нет. Да и бок болит. Выпью, и вроде отпустит.
Болезнь быстро высосала из нее соки, подарив коже восковый цвет, а фигуре какую-то угловатость. Мать гладила огромный, как у беременной, живот и не понимала, отчего он растет. Семеныч понимал, но пугать родительницу не решался. Приходившие по вызову врачи морщились от вони, прокалывали старухе брюхо и спускали по ведру жидкости. На прощание они наказывали Семенычу, что можно давать больной, а чего — нельзя. Он перебрался домой, прописался и занялся переоформлением квартиры. Уходя на работу, Семеныч запирал двери на вставленный новый замок, а ключ забирал. Мать не возражала. Угасающая жизнь заставила ее надавить на тормоза. Алкаши навещали закадычную подругу пару раз, но после короткого разговора с Семенычем память у них отшибло напрочь. Больше их не видели. Так продолжалось около года, может, чуть больше.